Профессор Марк Евгеньевич Бурно предлагает материалы к психотерапевтическим занятиям в ТТСБ с тревожно-депрессивными пациентами. Эти занятия возможны только после занятий о подтексте у писателей с другими характерами (см.: «Подтекст. Материалы к психотерапевтическим занятиям по побуждению хронических тревожно-депрессивных пациентов (в т.ч. с хроническим ПТСР) к писанию прозы и драматургии. Метод ТТСБ)».
К вступлению ведущего занятие
Полифонический характер (болезненный или здоровый) — это смешение различных характерологических радикалов в самом ядре характера. Прежде всего это смешение радикалов, предрасполагающих человека к трезво-материалистическому мироощущению, — с радикалами, предрасполагающими к мироощущению идеалистическому, к изначальной духовности, символичности, сказочности разного рода. Это часто порождает переживание таинственной, противоречивой (для не-полифонистов) странности в общении не-полифониста с полифонистом.
Пётр Борисович Ганнушкин называл этот характер «шизофреническим» [4, с. 188–190]. В случае истинной болезни — на почве этого характера произрастают неврозоподобные, психопатоподобные, тревожно-депрессивные, бредовые и другие психопатологические расстройства. Общее специфическое свойство шизофренического — это клинически открытая и подробно описанная швейцарцем Ойгеном Блёйлером (1911) расщеплённость (схизис). Т.е. сосуществование в душе шизофренического человека противоположных, взаимно исключающих (исходя из здравого смысла) душевных движений (мыслительных, эмоциональных, волевых) без борьбы и понимания их противоречивости. Противоречивости и внутри каждого из этих душевных движений, и между этими душевными движениями. Например, человек узнал, вспомнил своего близкого в старину друга, но без всякого эмоционального отклика в душе [4, с. 365–367]. Опытный клиницист всё это отмечает, чувствует в общении с пациентом. Расщеплённость сказывается и в равноголосой мозаике характерологических радикалов. Расщеплён и каждый радикал внутри себя. Известная из философии антиномия (противоречие между двумя теоретически обоснованными суждениями) критически чувствуется-понимается тем, от кого мы её слышим, как только противоречие — в отличие от истинной расщеплённости. Критичен здоровый человек и к своей обычной душевной разлаженности вследствие тревожной напряжённости, растерянности по обстоятельствам. Поэтому точнее говорить о шизофреническом — расщеплённость. Но и шизофреническое, как справедливо считал Ганнушкин, нередко является здоровым, если не нарушает болезненно жизнь человека. Да и в нынешней Международной классификации болезней диагноз шизофрении остался лишь за тяжёлыми формами.
Полифонист порою и сам, видимо, подсознательно, подспудно как-то чувствует тягостную неуверенность от своей странности-противоречивости, от своей душевной разлаженности, ненадёжной для уверенной обычной жизни. Ценители чёткого, здравого смысла тем более замечают странности, противоречивость, расщеплённость его мышления. Полифонист чувствует это, понимает, что он не вместе с обычными людьми, даже «чужой» им. И потому он, невольно, видимо, стремится, как может, усилить свою жизненную уверенность, трезвость-материалистичность, вплоть до гиперматериалистической мертвоватости. Типичное существо многих полифонических метафор — символическая гиперматериалистичность, гиперреалистическая символичность. Истинная «эмблема», так назвала это клинический психолог, психотерапевт Елена Александровна Добролюбова [4, с. 200]. Подробнее о полифоническом характере см.: [4, с. 188–214]. Видимо, это так. В этой полифоничности, даже болезненной, есть и своё богатство, своя сила расщеплённой противоречивости-парадоксальности.
Вот мы сейчас переживаем картину полифонического Ван Гога «Едоки картофеля» (1885).
В. Ван Гог. Едоки картофеля. 1885 г.
Бедные люди едят дома в семье в полутьме с лампой картофелины, маленькие и побольше. Их несчастные, костлявые, заскорузлые, серые лица и руки выписаны с подробным земным, земляным состраданием. Но, в то же время, каждый из них (их пятеро) — космически-таинственный, символически-нездешний человек. Видимо, многим, как и мне, от этой картины трудно оторваться.
Что даёт эта нездешняя подробно-земляная парадоксальная гиперреалистичность? Она, как увеличительным стеклом, обнаруживает, открывает, отчаянно подчёркивает малозаметные в суете жизни страдания, душевные тяжести многих людей. И ещё многое глубокое обнаруживает, но об этом подумаем вместе.
Нередко мироощущение и творчество художников-полифонистов близко какому-то выразительно преобладающему в их мозаичном характере радикалу. Но, в сущности, почти всюду у дефензивного полифониста есть эта вселенская боль за страдающего человека (или хотя бы её отголосок). Боль дефензивного (оборонительного) полифониста в противовес агрессивному (нападающему) [4, с. 198–199]. Боль, происходящая из возможности расщеплённо видеть-чувствовать происходящее вокруг и в себе сразу со всех сторон и глубинно, хотя порою «клочьями».
Бесценная творческая полифоничность с символической (нездешней) гиперреалистичностью живёт-сквозит в прозе Гоголя, Булгакова, Горького, Кафки. В поэзии Дикинсон, Мандельштама. В живописи Дюрера, Врубеля, Ван Гога, Гогена, Фомичёва. Эта полифоничность может быть малозаметной, изящной, с мягкой зловещинкой. И может быть пронизительно-трагической.
А. Дюрер. Крыло птицы. 1512 г.
Попытаемся сегодня понять, почувствовать полифоничность австрийского писателя Франца Кафки (1883–1924), юриста по образованию, скромного служащего. Он умер рано, от чахотки, при жизни мало печатался. Писательство своё не ценил, но упорно лечился писательским творчеством. Женщинами восхищался, но боялся их. Ни с одной близок не был. Свои самые крупные незаконченные произведения в рукописях завещал сжечь, но его друг и душеприказчик Макс Брод, к счастью, не посмел это сделать.
Послушаем маленькие рассказы Кафки.
***
Путь домой
Подумать только, какую силу убеждения приобретает воздух после грозы! Мои заслуги являются мне и подавляют меня, впрочем, я и не сопротивляюсь.
Я печатаю шаг, и мой темп — темп этой стороны улицы, всей улицы, всего квартала. Я по праву несу ответственность за всякий удар в дверь или по столу, за все произнесенные тосты, за любовные парочки в кроватях и на лесах новостроек, — и за прижавшихся к стенам домов на тёмных улицах, и за лежащих на оттоманках в борделях.
Я оцениваю моё прошлое в сравнении с моим будущим, но нахожу превосходным и то и другое, и не могу отдать предпочтения ни тому ни другому, и вынужден только пенять на несправедливость провидения, так отчаянно мне благоволящего.
И лишь входя к себе в комнату, я становлюсь немного задумчив, но не потому, что, поднимаясь по лестнице, обнаружил что-то, заставляющее задуматься. И то, что я настежь распахиваю окно, и то, что, где-то в саду всё ещё играет музыка — не слишком мне помогает.
***
Пассажир
Я стою на площадке трамвайного вагона, и я в полной неуверенности относительно моего положения в этом мире, в этом городе и в моей семье. Я даже примерно не мог бы указать, какие претензии я был бы вправе предъявить на что бы то ни было. Я не могу обосновать даже то, что стою на этой площадке, держусь за эту петлю и предоставляю этому вагону везти меня, — даже то, что люди пропускают вагон, или спокойно идут, или стоят перед витринами. Никто от меня этого и не требует, но всё равно.
Вагон подъезжает к остановке, какая-то девушка подходит к ступенькам, готовится выходить. Она так явственно предстаёт передо мною, словно я её осязаю. Она в чёрном, складки юбки почти не колышатся, блузка в обтяжку с белым кружевным — мелкая ячейка — воротником, левая ладонь, раскрывшись, легла на стенку, в правой руке зонтик, поставленный на вторую сверху ступеньку. У неё загорелое лицо; нос, слегка сдавленный с боков, книзу расширяется и округляется. У неё густые каштановые волосы, несколько растрепавшихся прядок упали на правый висок. Её маленькое ухо тесно прижимается к головке, но поскольку я стою так близко, я вижу всю спинку правой ушной раковины и тень, падающую на мочку.
И я спросил себя тогда: как же так выходит, что она не удивляется самой себе, не раскрывает рта и не говорит этого же самого?
***
Большой шум
Я сижу в моей комнате, в штабной палатке шума всей квартиры. Я слышу хлопанье всех дверей, этот шум избавляет меня только от топота ног, пробегающих от двери к двери, и помимо всего я слышу ещё лязг захлопывающейся печной заслонки на кухне. Отец проламывает дверь моей комнаты и шествует сквозь неё, волоча за собой хвост шлафрока, а в соседней комнате выскребают из печки золу, Валли, выкрикивая через прихожую слово за словом, спрашивает, вычищена ли уже отцовская шляпа, а в ответ на шиканье, имеющее целью проявить заботу обо мне, следует новый выкрик. Входная дверь, открываясь, сипит, как простуженное горло, затем, открываясь дальше, поёт женским голосом и наконец захлопывается с глухим мужественным стуком, отдающим особой бесцеремонностью. Отец ушёл, теперь начинается шум более нежный, рассеянный и безнадёжный; солируют две канарейки. Эти канарейки вновь наводят меня на мысль — я уже думал об этом раньше: что если мне приоткрыть маленькую щёлочку в двери, проскользнуть змеёй в соседнюю комнату и там, с пола, попросить у моих сестёр и их товарки немного тишины.
***
В романе «Процесс» (1915 год, издан в 1925 году) служащий банка вдруг узнаёт, что он — подсудимый, что идёт над ним судебный процесс. Таинственно неизвестно, в чём он виноват, в чём нужно ему оправдываться, но процесс идёт и ему время от времени сообщают об этом. Зловещая подробная гиперреалистическая и в то же время будничная, бюрократическая картина этого судилища. Неизвестно: за что этого служащего, измученного чудовищным тревожным страданием ожидания страшного, непонятного, — в конце концов, убивают.
Вопросы
- В чём состоит существо полифонического характера и как это сказывается в прозе полифониста?
- Что думается мне о подтексте (скрытом тексте) в полифонической прозе?
- Как именно может психотерапевтически помогать человеку его полифоническая проза?
Заключение
Когда-то в более светлое, спокойное время страдавший тяжелыми депрессивными расстройствами инженер Александр Абрамович Капустин (1943–2021) [5], сделавшийся из пациента глубоким психотерапевтом в своих творческих работах, опубликовал очерк. Его название — «О том, как хотелось бы изучать Терапию творческим самовыражением, не имея медицинского и психологического образования» (1999) [6, с. 356–360]. Там А.А. Капустин рассказывает, как ему, с его полифоническим характером, помогает изучение нашего метода. Поначалу было отчаянное одиночество. «Одинокая, замкнутая душа страдает, если длительно не может общаться». Ждёшь «неназойливого внутреннего внимания к себе, бескорыстной любви (в широком смысле слова) от другого человека. «Я — здесь, я — с тобой», — именно такого участливого тепла жаждет почувствовать одиночество. Какие же пути смягчают замкнувшуюся в самой себе душу? Как ослабить тоскливо-горестную доминанту и попытаться выбраться из её оков хоть на какое-то время?» Терапия творческим самовыражением как «научное искусство» «подразумевает эмоциональный контакт с пациентом при соблюдении дистанции с ним». «Из типологии характеров получалось, что мой характер близок к полифоническому, т.е. присутствуют одновременно несколько «осколков ядер» основных типов характеров. Это меня успокоило, поскольку исчезла неопределённость относительно своей «всеядности» в выборе близких, созвучных мне художников, писателей» (с. 357). «Диапазон поисков созвучия ничем не ограничен: от искусства с языческих времён до простого, на первый взгляд, вопроса — почему деревянной ложкой есть вкуснее, чем металлической. Читая биографии, переписку людей творчества, прикасаясь к их наследию (книги, картины), т.е. сознательно участвуя в сотворчестве, проникая во внутренний мир художника собственной душой, убеждаешься, что созвучных мне людей оказывается не так уж мало. Получается, что я не одинок в этом мире». Собственный дневник! «Когда тревожат текущие, буквально сегодняшние неурядицы, и трудно заснуть, есть возможность углубиться в средние века или в мифологию, сказку. И не столь важно, что получается не художественное произведение, а «единица» творческого самовыражения». «Депрессивное состояние может обостряться, может временно ослабевать, как бы предоставляя мне отдых. Но необходимость заниматься постоянно творческим самовыражением остаётся. Постоянство здесь необходимо». «…с годами самовыражение становится частью жизни» (с. 359).
Это бесценно-откровенное самоописание, даже в своих цитатах, открывает, что невозможно хронически страдающему человеку уйти, освободиться от своего характера, в т.ч. полифонического. Необходимо для облегчения исследовательски погрузиться в глубинные особенности своего душевного склада, в закономерности (быть может, генетические), чтобы лучше узнать мир и себя среди людей. Что бы ты ни переживал, ни делал — будешь переживать, делать, в данном случае, как полифонист. Либо без отчаяния, паники, как достаточно серьёзно, планомерно изучивший и понимающий себя А.А. Капустин (благодаря занятиям в ТТСБ), либо поможешь себе стихийным творчеством сам, как растерянно, тревожно мучающийся, беспомощный в чуждом, непонятном мире, творец-страдалец.
Франц Кафка — писатель-страдалец. Но природная гениальность, самолечение писательским творчеством помогли ему прожить свою жизнь далеко не напрасно. Просто доблестно. Уже после смерти он был признан гением. Конечно, Кафка изобразил в своих произведениях свою болезненную полифоническую тревожную депрессию, мучительные, беспомощные странности. Изобразил свою совестливую болезненную ответственность за тех, кто в борделях («Путь домой»), тягостную стыдливую «неспособность» «обосновать» даже то, что стоит на площадке трамвайного вагона. И неспособность удивиться тому, что изучает внимательно ухо стоящей рядом девушки и удивляется, что она сама «не удивляется самой себе» по этому поводу и не говорит об этом («Пассажир»). Потом — вызванная канарейками мысль «проскользнуть змеёй» через «щёлочку» в комнату к сёстрам и жалко попросить у них «с пола» «немного тишины» («Большой шум»). И, наконец, «Процесс».
Что есть всё это? Полифоническая болезненная разлаженность и как невольная, подспудная, подсознательная борьба с нею — символическая гиперреалистичность. В чём тут, в случае Кафки, гениальная ценность? В том, что Кафка выразительно-полифоническим, документально-детальным, художественно-потрясающим изображением предсказал реальные трагические страдания беспомощных людей. Концлагеря и другие ужасы, издевательства, унижающие, в том числе, бюрократией, протокольно-строгими аккуратными отчётами беспомощного человека. Предсказал нелепые, абсурдные страдания обречённых на эти страдания обыкновенных людей, даже в наше сегодняшнее время (чудовищное уничтожение снарядами мирных жителей).
Благодаря чему творческий полифонист способен всё это ужасное вот так изобразить? Думаю, что благодаря тому, что у него текст и подтекст как скрытый, подводный текст нередко сплавлены в одно единое противоречивое страдание расщепленной тревожной, трагической неизвестности своего будущего. Отечественный философ Вадим Петрович Руднев отмечает в статье «Полифонический характер» (в своём «Энциклопедическом словаре культуры XX века» (2009)) следующее. «Шизофреническое, расщеплённое, мозаичное начало настолько органически вошло в антураж XX в., что при помощи шизофренического полифонического мышления создано огромное количество шедевров живописи, музыки, кинематографа, поэзии, философии и психологии XX в.» [7, с. 306].
Итак, текст и подтекст у полифониста, по-моему, присутствуют обычно вместе, перемешиваясь, сплавляясь друг с другом в таком более или менее депрессивном (обычно) раздробленном состоянии. У полифонического писателя и все его герои нередко напряжённо-полифоничны. То человечное расщеплённое бурное страдание за какого-нибудь и не так уж страдающего человека. То бездушный гротеск таинственно проясняет мировую тоску холодным внутренне напряжённым знаком. И всё это от расщеплённости в целом, от смешения разных осколков характера в том или другом полифоническом характере. Всё это может быть открытием в культуре, несущим в себе Добро. Или может нести Зло людям, тоже расщеплённое, не цельное в своей многозначности, но не менее трагическое, чем Зло целостное. И Добро, и Зло, однако, — с печатью или оттенком беспомощности от расщеплённости. Клиническое психиатрическое чувство, улавливающее расщеплённую беспомощность этого Зла (например, жестокое убийство), сказывается в профессиональной способности постигать, что, в случае душевной болезни, человек не ведал, что творил, т.е. несомненно болен, невменяем.
Высокая нравственность и зловещая безнравственность могут таиться в полифоническом человеке, как и в человеке любого иного характера. Конечно, между этими крайностями и тут присутствует вся палитра. От злой агрессивности (нападения) до благороднейшей дефензивности (оборонительности). Расщеплённость способна по-своему окрашивать своей беспомощностью и Добро, и Зло. Подтекст — подсознательное, но и оно может быть расщеплено.
Характерологический полифонизм, даже только в прозе, бесконечно разнообразен. То при особой суровой детальной реалистичности в душу читателя входит знакомое уже нам гиперреалистическое чувство таинственной символической странности жизни. То реальность вообще исчезает. Бердяев в работе «Кризис искусства» (1918) тяжело переживает крушение прежнего бесценного искусства. Он пишет о прозе Андрея Белого («Петербург»), что его герою «начинало казаться, что и он, и комната, и предметы той комнаты перевоплощались мгновенно из предметов реального мира в умопостигаемые символы чисто логических построений: комнатное пространство смешивалось с его потерявшим чувствительность телом в общий бытийственный хаос, называемый им вселенной, сознание Николая Аполлоновича, отделяясь от тела, непосредственно соединялось с электрической лампочкой письменного стола, называемой «солнцем сознания». «Космические вихри, — поясняет Бердяев, — как бы вырвались на свободу и разрывают, распыляют весь наш осевший, отвердевший, кристаллизованный мир. Творчество А. Белого и есть кубизм в художественной прозе, по силе равной живописному кубизму Пикассо» [2, с. 410–411].
Но и в реалистоподобной, мягко-человечной, чувствительной полифонической прозе мы ощущаем знакомую после мертвоватого бездушного гротеска мягкую странноватость-расщеплённость. Максим Горький (1868–1936), по-писательски путешествующий по Руси в поисках особенностей души типичных русских людей («По Руси» (рассказы: 1912–1917)), в рассказе «Страсти-Мордасти» изображает пьяную пляшущую женщину в грязной луже в глухом переулке. Рассказчик вытаскивает «плясунью» на сухое место, а она протестует, кричит похабное, снова лезет в лужу. Сторож говорит Рассказчику, что женщина эта вот так каждую ночь скандалит, а дома у неё «сын безногой». «Убить её надо». Рассказчик всё же хочет отвести женщину в её дом. «Веди! — говорит сторож. — Только допрежде в рожу загляни ей». Женщина соглашается, чтобы незнакомец тащил её домой. Стал заметен её сифилитически провалившийся нос. «Идём, милый, — ворчала она, как будто трезвея. — Я тебя приму… Я те дам утешеньице…» Пришли в бедное грязное подвальное жилище к безногому с рождения мальчику (ноги как «кочерыжки»). Мальчик сидит в ящике со «зверильницей» пауков, тараканов, мух в коробках. Он разговаривает с ними, как с людьми с разными характерами и занятиями. Печалится, что «бабочков» и «мотыльков» у него нету. Смышленый, грустный, привык к тому, что к матери всё любовники приходят за «утешеньицем», и уже не раз спрашивал Рассказчика, не ляжет ли он с ней, не погасить ли для этого маленькую коптящую железную лампу. Мальчик нежно любит мать и душевно старше её. «Глупая», но «хорошая», «проспится — увидишь». «Он обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему». А мальчик (ему одиннадцать лет) заметил, что гость «добрый» и «робкий» и всё ему про «зверильницу» свою рассказывает. Подружились. На другой день с жуками, бабочками, коробками из аптеки, пряниками, конфетами, сдобными булками Рассказчик приходит в гости, ещё денег на сахар дал. Радостей от этого много, даже чай пили из маленького, «чумазого, измятого» самовара. Мальчик наелся, напился чаю, спать захотел и просит мать: «Ты бы вот выходила за него замуж, венчались бы, как другие бабы, — а то валандаешься зря со всяким… только бьют… А он — добрый…» Мальчик заснул. «Она подвинулась поближе ко мне, говоря: «Вы мною, молодой человек, не брезгуйте, теперь уж я не заразная, спросите кого хотите в улице, все знают!» — «Я не брезгую». Положив на колено мне маленькую руку со стёртой кожей на пальцах и обломанными ногтями, она продолжала ласково: «Очень я благодарна вам за Лёньку, праздник ему сегодня. Хорошо это сделали вы… А то — останьтесь. Я рожу-то платком прикрою… Хочется мне за сына поблагодарить вас… Я — закроюсь, а?» Она говорила неотразимо по-человечьи, — так ласково, с таким хорошим чувством… И глаза её — детские глаза на безобразном лице — улыбались улыбкой не нищей, а человека богатого, которому есть чем поблагодарить». В это время мальчик вскрикнул: страшное приснилось. Я вышел во двор и в раздумье остановился, — из открытого окна подвала гнусаво и весело лилась во двор песня, мать баюкала сына, чётко выговаривая странные слова: Придут Страсти-Мордасти / Приведут с собой Напасти; / Приведут они Напасти, Изорвут сердце на части! / Ой беда, ой беда! / Куда спрячемся, куда? Я быстро пошёл со двора, скрипя зубами, чтобы не зареветь».
На этом заканчивается этот гениальный, по-моему, рассказ.
Что есть всё это? Для меня это ранящая душу художественно-трагическая полифоническая расщеплённость. Расщеплённость мягкая, она более схватывается клиническим опытом, интуицией, нежели психолого-аналитически. Расщеплённость на радикалы и расщеплённость внутри каждого радикала. Расщеплённость очень чувствительного сопереживающего страдающим людям писателя, создающая как бы дымку странноватости.
Конечно, это лишь моё переживание-предположение из опыта клинико-психиатрической, психотерапевтической, проникнутой клиницизмом работы. Подтекст растворяется в тексте. О душевном заболевании Горького см. у Александра Владимировича Шувалова [1, с. 340–343].
В сущности, о полифоническом характере Горького по-своему подробно рассказывает в своих воспоминаниях честный русский поэт Владислав Ходасевич (1886–1939). «Отношение ко лжи и лжецам было у него, можно сказать, заботливое, бережное. … Отчасти ему жалко было лжецов конфузить, но главное — он считал своим долгом уважать творческий порыв, или мечту, или иллюзию даже в тех случаях, когда всё это проявлялось самым жалким или противным образом». «С удивительной беззаботностью» и сам «говорил неправду». «Если его уличали в уклонении от истины, он оправдывался беспомощно и смущённо, примерно так, как Барон в “На дне”, когда татарин кричит ему: “А! Карта рукав совал”, — а он отвечает, конфузясь: “Что же мне, в нос твой сунуть?”» [8, с. 247, 249].
Скажут некоторые люди: так много в рассказе «Страсти-Мордасти» излишней откровенности, обнажённости, хотя и мягкой, скрытой. Обнажённость — нарушение критики, при котором автор не чувствует, как неприятно или даже гадко многим слушать, читать такое слишком открытое, обнажённое, интимное [3, с. 595–596]. И эта «обнажённая» некритичность, однако, не вызывает у нас негодования (в отличие от психопатического наглого цинизма), а вызывает чувство сожаления по поводу беспомощности автора. Беспомощности человека, не способного, вследствие расщеплённости чувств, понятий, ощутить, осмыслить эту неприязнь читающего его, слушающего, неприязнь к таким интимным подробностям.
Скажут некоторые люди, так в жизни не бывает, чтобы грязная похабщина была сплавлена с детски-трогательной человечностью. Это Горький всё выкрутасно сочинил, Чехов бы не написал такое. Бывает, бывает такое при трогательной полифонической расщеплённости. Горький ненавидит грязь похабщины, но и способен её одновременно как бы любить. Готов реветь, рассказывая о ней. Особая «милота» расщеплённой беспомощности, которую подметил в Горьком Ходасевич.
Возможно, этот рассказ кому-то так сильно неприятен, гадок, что лучше бы его не было. Но для меня (не только как для клинициста) подобное художественно-полифоническое, даже с печальными искрами обнажённости, но страдающе дышащее Добром, Человечностью, — бесценно. Такой расщеплённости готов поклониться. Это же рассказ о трагической беспомощности многих добрых слабых людей. Мы видим по телевизору, как война убивает женщин, детей. Против всех правил войны. Сколько людей станет сильнее для борьбы со Злом, не спеша прочитав этот рассказ.
Литература
- Безумные грани таланта. Энциклопедия патографий / Авт.-сост. А.В. Шувалов. — М.: ООО «Издательство АСТ»; ООО «Издательство Астрель»: ОАО «Люкс», 2004. — 1212, [4] с.
- Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры, искусства: В 2-х т. Т. 2. — М.: Искусство, 1994. — 510 с.
- Бурно М.Е. Клиническая психотерапия. Изд.2-е, доп. и перераб. — М.: Академический Проект; Деловая книга, 2006. — 800 с.
- Бурно М.Е. Клинический театр-сообщество в психиатрии (руководство для психотерапевтов, психиатров, клинических психологов и социальных работников). — М.: Академический Проект; Альма Матер, 2009. — 719 с.
- Бурно М.Е. К психотерапии больных с психотическими расстройствами (О работах А.А. Капустина по Терапии творческим самовыражением — ТТС, ТТСБ) // Психотерапия. — 2021. № 4 (220). — С. 2–6.
- Практическое руководство по Терапии творческим самовыражением / Под ред. М.Е. Бурно, Е.А. Добролюбовой. — М.: Академический проект, ОППЛ, 2003.- 880 с., ил.
- Руднев В.П. Энциклопедический словарь культуры XX века. Ключевые понятия и тексты. Изд. 3-е, испр. и доп. — М., 2009. — 544 с.
- Ходасевич В. Некрополь. — СПб: Издательский Дом «Азбука-классика», 2008. — 320 с.
Все изображения приведены в образовательных целях. — прим. ред.
Как тонко и глубоко!... Все перечисленные примеры - вспоминаю прочитанное как бы заново. Тогда, еще в юности пережила похожее состояние так, как будто это было со мной. Какой знаток человеческих душ наш Марк Евгеньевич...
, чтобы комментировать