Номинация: Проект года в психологической науке

Главы из книги "В пространстве переноса" 

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие автора

Часть 1. АНАЛИЗ ПЕРЕНОСА

Глава 1. Читая Гринсона и Сандлера

Глава 2. Проблемы переноса: от Фрейда до наших дней

Глава 3. О психоанализе, переносе и реальности

Глава 4. О проективной идентификации

Глава 5. Анализ одного случая бессонницы

Глава 6. О структуре и функциях переноса

Глава 7. Перенос и преаналитический фантазм

Глава 8. Перенос и сновидение

Часть 2. СИНТЕЗ ПЕРЕНОСА

Глава 9. Об аналитической среде, нейтральности и абстиненции

Глава 10. О контрпереносе и эмоциональной открытости

Глава 11. Об эмпатии, «парадоксальном мышлении» и молчании в аналитической ситуации

Глава 12. Об аналитическом незнании

Глава 13. Об интерпретации и проработке

Глава 14. О методологии Роджерса и Спотница

Глава 15. О симметрии психоаналитического диалога

Глава 16. О любви в переносе

Глава 17. Об ошибках и отклонениях

Заключение

Глава 18. О будущем психоанализа (постскриптум)

Литература

Речь идет о появлении возможности для дальнейшего проникновения психоанализа в области, которые не были должным образом исследованы из-за недостаточного внимания к происходящему здесь и теперь.

Хельмут Томэ, Хорст Кехеле

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Понятие переноса более ста лет остается центральным и ключевым понятием клинического психоанализа и психоаналитической терапии  различных модификаций, и этим его значимость не исчерпывается. Выйдя за рамки чисто психоаналитической парадигмы, оно проникло в большинство психотерапевтических модальностей как важная составляющая их теоретических основ, вне зависимости от того, расценивается  в них перенос как фактор, препятствующий прогрессу или, наоборот, обеспечивающий его, игнорируется он или активно используется, служит средством манипуляций или  объектом исследования. Без учета переноса какие бы то ни было попытки глубинного изучения тех или иных аспектов межличностных коммуникаций выглядели бы в наши дни по меньшей мере наивными. Тем более примечателен тот факт, что понимание этого феномена в рамках разных концепций и школ обнаруживает различия настолько существенные, что поневоле возникает вопрос: ведется ли во всех этих случаях речь об одном и том же явлении, или данный термин просто превратился в некий обобщающее-описательный ярлык для целого диапазона ментальных функций и процессов? Едва ли на него возможен однозначный ответ.

Когда я учился на первом курсе института психоанализа, нам читали лекции по психоаналитической пропедевтике, в которых суть явления переноса раскрывалась как воспроизведение инфантильных реакций – импульсов, защит, фантазий, поведенческих паттернов, - некогда сформированных ребенком по отношению к значимым лицам из своего раннего окружения и «ошибочно» адресуемых им людям во взаимодействии «здесь и сейчас». Данное определение подразумевало взгляд на перенос как на антитезу «реальному» восприятию объекта и позволяло весьма просто сформулировать алгоритм психоаналитического процесса: очевидно, что эти «ошибочные» реакции пациента на аналитика надлежало отделить от «реальных», как плевелы от зерен, и «разрешить» их, то есть интерпретировать с привлечением знаний о раннем опыте развития и, таким образом, пресечь их пагубное влияние на текущую жизнь. Другими словами, перенос рассматривался как фактор, осложняющий отношения субъекта и потому подлежащий устранению. Позднее, с годами собственной практики, я все сильнее начинал ощущать, насколько упрощены эти тезисы и формулировки и какое количество новых вопросов в связи с ними ставит действительность. Что такое пресловутое «реальное» восприятие? Каковы критерии «ошибочности»? Если пациент демонстрирует недовольство тем, что аналитик опоздал на очередную сессию, и если, напротив, спокойно соглашается, что каждый человек может опоздать на одну-две минуты – какая из этих двух реакций соответствует реальности, а какая служит признаком влияния переноса? Далее: разве те эмоциональные и поведенческие стереотипы, которые мы оцениваем как «адекватные» и «уместные», не были также сформированы прошлым опытом субъекта? Что следует понимать под «разрешением» переносных реакций, если мы рассматриваем их как неотъемлемую составляющую отношений и универсальный компонент мироощущения личности? На многие из этих вопросов я находил ответы в литературных источниках, доступ к которым на российском книжном рынке с середины 90-х годов ХХ столетия неуклонно расширялся и которые позволяли знакомиться со взглядами на перенос таких разных  авторов, как Клайн, Кернберг, Когут, Винникотт, Сандлер, Столороу; и, наверное, было естественно, что каждый найденный мною ответ не упрощал, а еще более усложнял  в моих глазах смысл и сущность исследуемого феномена.

Однажды в кругу коллег (не тех, с кем я работаю в Санкт-Петербургском центре психоанализа и кто достаточно хорошо знает меня и мои взгляды, а тех, с которыми мне довелось общаться в рамках одной из конференций) я обмолвился, что на некоем этапе своей практической деятельности перестал понимать, что такое перенос. На это один из присутствовавших недоуменно спросил: «Если вы не понимаете, что такое перенос, то как же тогда вы с ним работаете?». Я отшутился, ответив что-то вроде «сам удивляюсь», хотя мог бы сказать, например, что неандертальцы едва ли понимали, что такое огонь, но это не мешало им обращаться с ним гораздо искуснее современного человека: добывать, поддерживать, переносить с места на место и так далее. Однако прозвучавший вопрос давно стал моим собственным вопросом к себе: как я работаю с переносом? В последующие годы у меня постепенно стало складываться что-то вроде  личной концепции этого явления (возможно, сказано слишком громко) и оформилась в общих чертах «теория техники» взаимодействия с ним: этими соображениями я и хочу поделиться с читателем. В каких-то аспектах они совпадают или почти совпадают со взглядами других авторов, в каких-то – противоречат им. Но необходимо помнить, что мысли, которые будут высказаны здесь, ни в коем случае нельзя назвать окончательно сформированными: они служат мне лишь импульсами к дальнейшим исследованиям в обозначенном направлении и к новым обобщениям опыта. С другой стороны, они в определенном смысле подводят итог восемнадцатилетнему периоду моей клинической практики: этот итог можно обозначить как появление приблизительного представления о том, что такое перенос по сути, какова его роль в аналитических отношениях и какой терапевтической значимостью он наделен.

Строго говоря, данную книгу лишь с определенной натяжкой можно определить как монографию. Процентов пятьдесят-шестьдесят ее содержания фигурировало ранее в моих статьях и докладах, посвященных теоретическим проблемам понятий переноса, контрпереноса, проективной идентификации, а также некоторым вопросам методики и техники психоаналитической терапии. Она представляет лишь попытку объединения в нечто целостное – прежде всего для самого себя – того, о чем я думал, писал и говорил в последнее десятилетие, и читателю судить, насколько эта попытка удалась.

В заключение предисловия я хочу поблагодарить всех, кто прямо или косвенно способствовал написанию этой работы: Ректора Восточно-Европейского института психоанализа профессора Михаила Решетникова; руководителя Санкт-Петербургского центра психоанализа (в стенах которого я веду психоаналитическую практику с 1997 года, то есть с момента его основания) Владимира Шамова; других моих коллег – Юрия Баранова, Юлию Бердникову, Ольгу Волкову, Марию Машовец, Сергея Соколова; моего первого психоаналитика – Ирину Лукину, и второго – Нонну Славинскую-Холи (США); моего первого супервизора – Людмилу Топорову, и еще многих, чьи имена перечислить здесь весьма сложно. Моя отдельная благодарность – моей жене Ирине Порошиной; и, наконец, благодарность эксклюзивная и, вероятно, по справедливости первоочередная – моим пациентам, в диалоге с которыми я провел с 1993 по 2010 год в общей сложности больше семнадцати тысяч часов и которые постепенно, проявив завидную выдержку и снисхождение к моей ортодоксально-аналитической позиции, заставили меня отказаться от однозначного и «школьного» понимания того, что такое перенос. 

 

Глава 8. ПЕРЕНОС И СНОВИДЕНИЕ                                                    

Говоря о переносе, трудно вовсе обойти вниманием тему сновидений, так как связь между этими ментальными процессами уже давно является одним из важнейших объектов психоаналитических исследований. Сновидения высвечивают конфликты, во многом определяющие характер и особенности развития переноса, они же отражают и успехи, и неудачи этого развития: примером тому может служить сновидение Алисы о парикмахерской, о котором рассказывалось в главе 5. О сновидении, как и о переносе, в наши дни можно сказать, что оно выполняет, по-видимому, много важных для субъекта функций, которые до сих пор остаются предметом пристального изучения и множества научных дискуссий. Одна из функций, общих для сновидения и переноса – это функция коммуникации, которой посвящена, например, работа Марка Канцера (Канцер, 2000).

Как известно, Фрейд предпочитал рассматривать сновидение преимущественно как продукт инфантильного опыта, хотя уже в «Толковании сновидений» можно найти немало данных в пользу актуальности присутствующих в нем желаний из настоящего времени и мотивов коммуникативного характера. Тем не менее в итоге Фрейдом была сохранена концепция первичности инфантильных желаний, связь которых с текущим опытом, то есть с «дневными остатками», была уподоблена им связи капиталиста-инвестора с предпринимателем. «Дневные остатки» предстали как связующее звено между бодрствующим и сновидческим мышлением. К 1933 году Фрейд сформулировал теорию генезиса сновидений «сверху» (из «дневных остатков») и «снизу» (из детских бессознательных желаний), поставив его таким образом «на две ноги», как ранее невроз в своем классическом определении. Строго говоря, предположение Фрейда о том, что инфантильный опыт сновидца «инвестирует» во сне его «дневные остатки», созвучно изложенному выше пониманию переноса как фактора, структурирующего восприятие  реальности: наша субъективность, уходящая корнями в прошлое, и есть тот инвестор, который питающим и организующим образом влияет на нашу повседневную жизнь.

Впоследствии теория сновидений Фрейда, в том числе концепция «исполнения инфантильных желаний» как ее составная часть, неоднократно подвергалась критике. Было установлено, что сновидческая активность не представляет некую особую форму мышления, но подчиняется общим принципам психического функционирования: так, много общего было выявлено между процессами бодрствующего мечтания и видения снов. Существенно расширилось понятие «дневных остатков», что позволило находить связи между содержанием сновидений и событиями, имевшими место значительно ранее, нежели в несколько последних дней или недель: дихотомия инфантильного и актуального опыта сменилась «концепцией ассоциативной сети», согласно которой прошлое и настоящее субъекта сплетены во множестве пластов. Новые исследования постоянно обнаруживали новые аспекты и функции сновидения – в частности, решения текущих проблем, овладения актуальными конфликтами и т.д. В качестве основной его функции стали называть развитие, регуляцию и реставрацию нарушенных психических процессов и структур (Канцер, 2000). Сновидец пытается воздействовать на реальность, то есть он активен так же, как человек мечтающий или фантазирующий. Это признают, в отличие от нас, например, некоторые уроженцы республики Беларусь, говорящие на одном из местных диалектов: вместо «я видел сон» (то есть видел со стороны нечто, от меня не зависящее) или «мне приснилось» (то есть опять-таки пришло неизвестно откуда) они берут на себя ответственность за свои сновидения, используя активный оборот «я сню (приснил) сон».

Аспект, который в рамках разговора о переносе интересен для нас более всего – это описанная Канцером коммуникативная функция сновидения. У Фрейда сновидение как способ галлюцинаторного удовлетворения предстает явлением интрапсихическим: оно абсолютно эгоистично, Я сновидца в нем скрыто за другими образами посредством идентификации. Современная теория сновидений учитывает не только раннюю теорию влечений, рассматривающую объект через призму желаний субъекта, но и результаты исследований в рамках теории объектных отношений, позволяющие предполагать, что сновидение не всегда что-то говорит сновидцу только о нем самом, как бы вырванном из контекста межличностных коммуникаций. Оно призвано поддерживать его связи с интроецированными объектами и косвенным образом с внешним миром. Сновидение отражает стремление субъекта к контакту с реальностью, сохранившейся в «дневных остатках». Можно сказать, что оно ответственно за одновременное выполнение двух противонаправленных функций: нарциссической (уйти в себя, изолироваться от мира объектов) и коммуникативной (сохранить контакт с реальностью). Канцер описывал этот процесс следующим образом: спящий человек покидает объект, интроецируя его, и затем спит с интроецированным объектом. Предтечей этого объекта был  переходный объект, с которым ребенок засыпал в отсутствие матери; впоследствии его роль играют  содержания, инкорпорируемые субъектом перед сном – еда, снотворное, алкоголь и т.п. (Канцер, 2000). Перенос, который также призван одновременно изолировать субъекта от реальности с помощью «призмы иллюзий» и через эту же «призму» сохранить связь с реальностью, может быть рассмотрен как промежуточное звено между состояниями сна и бодрствования: уместно вспомнить здесь, например, сновидение моей пациентки о гигантской акуле, упомянутое в главе 1. Тезис «каждый человек видит реальность через призму субъективности» может быть иначе выражен словами «никто никогда не бодрствует абсолютно; все, что мы воспринимаем, есть отчасти наш сон».

Вероятно, наиболее важная для нас сейчас тема – это тема сновидений пациента об анализе и о своем аналитике. Я полагаю вслед за Фрейдом, что аналитик участвует в каждом сне, который видит пациент в ходе терапии, если существует эмоциональная включенность последнего в аналитические отношения – даже когда его присутствие не распознается, он стоит рядом со сновидцем. Однако наибольший объем информации об особенностях развития и характере переноса присутствует в сновидениях, отражающих сам аналитический процесс. Канцер рассматривал сновидения о ситуации анализа как попытки пациента сообщить аналитику нечто важное (еще Ференци предполагал, что человек видит сны, чтобы рассказать их затем тому, кто в них присутствовал, и это его желание и является главным «двигателем» сновидческой активности), и приводил в качестве примера сон пациентки, в котором она пыталась приблизиться к аналитику, но увязала ногами в незатвердевшем бетоне (интерпретациях, сковывавших ее активность и спонтанность). Версия, согласно которой «нечто важное», что необходимо передать, есть сообщение о дефектах аналитических отношений, вполне созвучна представлению Чивитарезе о «сновидениях, отражающих сессию», упоминавшемуся мной в главе 5. Я напомню, что с точки зрения Чивитарезе сновидения, в которых аналитик участвует в своем «незашифрованном» образе, свидетельствуют о неких трудноуловимых дефектах сеттинга и коммуникации, чаще всего о потере отношениями качества «как если бы», то есть игры (Чивитарезе, 2007). Полагаю, что во многих случаях и даже, возможно, в их большинстве это действительно так; но едва ли имеет смысл возводить этот тезис в ранг универсального объяснения. Появление во сне аналитика, не замещенного каким-либо образом, согласно моему опыту, может свидетельствовать о существенном успехе развития переноса, то есть об активизации «поиска потерянного объекта», при которой аналитик, как я упоминал выше, становится для пациента более «присутствующим», поддерживающим и надежным. Иногда оно становится первым индикатором того, что терапия близится к успешному завершению. Иногда же, напротив, именно нарушение атмосферы доверия и безопасности отражено в его появлении в сновидениях пациента в образе, который позволяет последнему сохранить отношения - за счет неузнавания аналитика в ночном преследователе или мучителе. Приведу следующий пример.

Однажды кандидат, учившийся в институте, где я преподаю, и проходивший у меня дидактический анализ, рассказал сон, в котором среди ночи его разбудил стук в дверь. Кто-то пытался ворваться в его квартиру. Он пробовал забаррикадироваться, но безуспешно: дверь вскоре слетела с петель, и перед ним появился человек, чье лицо было целиком закрыто кожаной маской с прорезями для глаз. На этом он проснулся. Когда я спросил, не вызывает ли подобная маска у него каких-либо ассоциаций, он ответил: «Может быть, что-то в таком роде носят хоккейные вратари, но это похоже лишь отдаленно». В свою очередь я поймал себя на том, что мне вспомнился персонаж Энтони Хопкинса из фильма «Молчание ягнят» - доктор-людоед Ганнибал Лектер – в эпизоде, где на него надета полицейскими маска-намордник: именно такая маска мне представилась в картине этого сна. Я рассказал об этом анализанду, оговорившись, что, возможно, речь идет только о моей собственной фантазии, не имеющей отношения к его переживаниям; но он ответил: «Это то самое. Я сам не знаю, почему не сказал этого сразу. Это ведь было первое, что мелькнуло у меня в голове». Следующую сессию он начал с того, что воскликнул: «Как же я сразу не догадался! Когда я возвращался от вас домой, все встало на свои места: вы - доктор, и вы – лектор». Сновидение отразило тревогу, в которой наяву мой анализанд не отдавал себе отчета: некоторые вопросы и комментарии, звучавшие из моих уст на последних перед этим случаем сессиях, были  преждевременны и рождали у него ощущение, что я проникаю в некоторые аспекты его личной жизни слишком глубоко и настойчиво. Это можно было бы назвать переносом в «классическом» смысле, в смысле «искажения», так как в его детстве родители никогда не оставляли ему прав на собственное пространство, например, на какие бы то ни было секреты, но в данном случае значения это не имело: мои интервенции действительно внушали ему тревогу, то есть для него они были реально чрезмерно проникающими.  Он не позволял себе ощутить в связи с этим какое бы то ни было недовольство в мой адрес, поскольку таковое в его представлении поставило бы под угрозу существующий  альянс.

Приведу еще одну иллюстрацию к теме сновидения об анализе как индикатора аналитических отношений – хотя мысль, которой я хочу поделиться, для меня весьма и весьма гипотетична. Однажды я обратил внимание на то, что по крайней мере половина моих пациентов на определенном, наступающем раньше или позже этапе анализа видит сон, содержание которого неизменно, хотя детали могут варьировать довольно широко. Им снится, что они приходят на очередную встречу со мной, но вместо меня видят в кабинете другого аналитика, сообщающего им: «Дмитрия Сергеевича здесь больше нет (так как он уехал, сменил профессию, заболел, отказался от работы с вами и т.д. и т.п.), и с этого дня вы будете продолжать анализ со мной». Это сообщение всегда вызывает у сновидца более или менее неприятные чувства, от обиды или легкого раздражения до панического ужаса. Пробуя понять эти сны, я довольно долго предполагал, что стиль моей работы обладает некоей неуловимой для меня особенностью, которая рождает у пациентов ощущение, что отношения со мной нестабильны и ненадежны и что я могу в один «прекрасный» день перестать для них существовать. Однако это предположение не объясняло, почему на моем месте в кабинете всегда оказывался кто-то незнакомый. Лишь позднее я узнал, что такие сновидения на определенной стадии работы отмечены и у пациентов других аналитиков – моих коллег, причем тех, кто, как и я, делает ставку в первую очередь на развитие отношений. Гипотеза, возникшая у меня впоследствии, заключалась в том, что «типическое» сновидение о новом аналитике есть показатель развития аналитических отношений до стадии «либидинозного объекта» в концепции Рене Шпица – стадии, обычно относящейся к 7-8-месячному возрасту ребенка, когда мать становится для него узнаваемым и наиболее предпочтительным объектом. Анна Фрейд описывала этот этап детского развития как достижение «постоянства объекта», подразумевающего, что либидинозный катексис матери перестает зависеть от условия удовлетворения ею желаний ребенка и сохраняется даже при фрустрации последних. Индикатором перехода к стадии «либидинозного объекта» является описанная Шпицем «тревога восьмимесячных» - стресс, которым ребенок в этом возрасте реагирует на появление в поле зрения иного, не материнского, лица (Шпиц, Коблинер, 2000). Если моя догадка верна, то «сновидение о новом аналитике» является сообщением пациента о том, что эволюция переноса, прежде всего во втором измерении, успешна, то есть что удовлетворение его исходного запроса стало второстепенным по сравнению с запросом на отношения, и что аналитик превратился в его психической реальности в значимый объект, который необходимо теперь сохранять.

Развивая эту мысль, я рискну предположить, что сновидения, обобщаемые нами термином «типические», представляют отражения универсальных конфигураций опыта личностного развития, то есть этапов развития, через которые проходит любой человек вне зависимости от индивидуальных условий его роста. Каждый из нас когда-то начал отличать собственное Я от внешнего мира, каждый на определенной стадии впервые запомнил, выделил из совокупности объектов и стал узнавать лицо матери, и т.д. Так, возможно, известные многим «экзаменационные сны» отражают опыт восприятия ребенком первых требований, предъявляемых ему матерью («нельзя», «надо»). Экзамен есть ситуация, в которой от человека впервые требуется продемонстрировать, как он усвоил и умеет использовать то, что до сих пор лишь пассивно получал. Разновидность этого сновидения – «мне предстоит сдавать экзамен, сдававшийся мною лет двадцать или сорок назад, по предмету, который я давно забыл» - может напоминать нам о десяти-двенадцатилетнем возрасте, то есть о предпубертатном периоде, в котором на фоне нарушения латентного  равновесия сил внутрипсихических структур обостряются конфликты, не получившие возможности адекватного разрешения на предшествующих стадиях. «Типические» сновидения могут, на мой взгляд, нести важную информацию об актуализации этих универсальных элементов опыта в новых отношениях субъекта, в аналитических в том числе.

Наряду с «коммуникативной» я назвал бы еще одну функцию сновидения, также чрезвычайно важную, как я полагаю, для понимания происходящего в душе пациента и в развитии отношений: ее можно обозначить одновременно как «сигнальную» и как «интегративную». «Сигнальный» аспект подразумевает, что сновидение представляет индикатор жизненной ситуации субъекта: человек во сне видит мир вокруг себя и свое Я в этом мире иначе, нежели днем. Сон позволяет ему «переместиться» с обыденной точки обзора, которой служит бодрствующее сознание, и взглянуть на этот мир в ином ракурсе, рассмотрев то, что скрыто от «дневного взгляда».  Так, сновидение о человеке в кожаной маске впервые дало моему анализанду (и мне) возможность увидеть, что я чрезмерно грубо и быстро вторгаюсь в его внутреннюю реальность. Я предполагаю, что каждый сон содержит описанное Когутом «сновидение о своем состоянии» (self-state dream), хотя Когут выделял подобные сны в особую категорию. Сновидение само по себе есть интерпретация, так как сновидец узнает, в каком состоянии пребывает его Я. Содержание сновидения маскируется с помощью той динамической силы, которую Эриксон называл сопротивлением идентичности: пациент привержен идентичности «дневной», то есть сознательному образу себя и окружающего мира; это сопротивление направлено как вовне, против аналитика, так и внутрь, против новой репрезентации себя. Задачей аналитика становится расшифровка рождающихся метафор сновидения, передающих невоспринимаемое – с моей точки зрения, только через индивидуальные ассоциации, поскольку язык сновидения – не универсальный, но сугубо личный. При этом сновидение не только отражает ситуацию, но и пытается влиять на нее в нужном ключе: Канцер, ссылаясь на Вайса и Сэмпсона, констатирует, что в нем проявляются не инфантильные желания, а потребности Я справляться с трудностями, решать проблемы (например, хотя бы попытаться забаррикадировать дверь перед человеком в кожаной маске). Фрейд отчасти наметил эту идею, но теоретически не разработал: концепция сновидений не была интегрирована им в структурную теорию, в рамках которой было бы уместно рассмотреть человеческое Я как наделенное функцией овладения тревогой (Канцер, 2000).

Я полагаю, что функция Я, о которой идет речь, наделена более широким кругом «полномочий», чем нейтрализация тревоги: к нему можно отнести и решение многих других проблем, например, поиск решения некоторых жизненных задач или творческое преобразование действительности. Известно, что порой именно во сне у художников и писателей рождались сюжеты и образы их будущих произведений, у ученых – научные теории и открытия. Возможно, в сновидении таким образом активизируются процессы, близкие или тождественные тем, которые Балинт описывал для «области созидания». Сновидение и перенос – родственные феномены в том смысле, что оба они могут быть представлены как процессы переработки восприятий реальности субъективностью; оба они многофункциональны и оба влияют организующим и регулирующим образом на психологическое состояние личности. Эта последняя функция сновидения и переноса в данном аспекте и может быть названа «интегративной», поскольку она организует психическую активность в трех измерениях – прошлого, настоящего и будущего. Как можно увидеть на примере сна моего анализанда, сновидение содержит одновременные попытки переработки опыта прошлого, демонстрации вытесненных содержаний и их влияния на настоящее и репетиции будущих действий («когда-то родители заставляли меня держать открытыми двери в самые интимные уголки моей жизни; эту угрозу я ощущаю и теперь, но, если потребуется, сумею по крайней мере попытаться оказать ей сопротивление»). Тезис о том, что перенос наделен терапевтической значимостью сам по себе, и что во многих случаях задачей аналитика является лишь создание условий для его свободного и безопасного развития, может быть, по-видимому, распространен и на сновидение. Его значение для процесса терапии не ограничивается возможностью использования его как объекта исследования: так же, как, например, фантазии и мечты, оно представляет разновидность «грез», описанных аналитиками французской школы – Пьером Марти, Мишелем де М'Юзаном и другими, и в данном качестве поддерживает психологическое равновесие и определенный уровень психического здоровья субъекта. Чивитарезе, ссылаясь на Генри Огдена, замечал, что сама жизненность аналитического опыта связана не столько с интерпретацией, транслирующей неизбежно огрубленный смысл, сколько со способностью пациента символизировать и видеть сны (Чивитарезе, 2007) – возможно, именно в связи с пониманием и учетом данного факта. Исследование сновидения может быть сосредоточено прежде всего на его «сигнальном» аспекте, то есть на открывающемся в его пространстве альтернативном бессознательном видении пациентом окружающего мира и себя в этом мире; другие свои функции – личностную интеграцию и регуляцию – оно выполнит само.

В заключение добавлю, что мы можем, по-видимому, провести параллель между тремя рассмотренными феноменами – переносом, сновидением и преаналитическим фантазмом, - заметив, что все они существуют и развиваются в трехмерном континууме личностной субъективности, объединяющей прошлое, будущее и настоящее. Первое измерение переноса, обозначенное здесь как «функциональное» или «нарциссическое», обнаруживает некую корреляцию с «идеализирующим» измерением преаналитического фантазма и с измерением «настоящего времени» в сновидении, в котором реализуется «сигнальная» функция последнего. Запрос пациента «вылечите меня» принадлежит настоящему и адресован идеализированному образу терапевта. Второе измерение, в котором в переносе развертывается проективно-интроективная игра между множеством внутренних объектов пациента и терапевта, отсылает нас к опыту прошлого, призраки которого наполняют тревогой сновидение и преаналитическое переживание. Измерение «поиска потерянного объекта» есть то, что в преаналитическом фантазме воскрешает надежду на новый опыт и новое объектное отношение, а в сновидении мобилизует Я субъекта на борьбу с тревогой, интеграцию и решение проблем. Повторю, что аналитик здесь может, по-видимому, как ухаживающий за цветком садовник, лишь поддерживать условия для того, чтобы эти процессы были активизированы и осуществлены.      

 

Глава 17. О ЛЮБВИ В ПЕРЕНОСЕ

                                                   "Если мы зададимся вопросом о том, что такое любовь в переносе… мы можем начать отвечать на него

                                       лишь в порядке рабочей гипотезы и лишь после получения  ответов на длинные серии других вопросов"

   Рой Шафер       

 

                                         "Мы видели, как огонь этой очень специфической страсти заставил Брейера бежать,

Юнга – сохнуть,  а Фрейда – предпринять глубинное рассмотрение"

                                                                                                  Джордж Канестри.

Терапевтическое развитие переноса, развитие личностной субъективности – процесс, который непросто бывает описать доступными нам словами и аналитическими терминами без грубых искажений смысла: слова в лучшем случае способны создать плоское, двухмерное изображение того, что в действительности обладает тремя или даже большим числом измерений. Мы можем чаще всего лишь наблюдать производные этого развития и «реверсивным образом» подводить под них теоретический фундамент – как я уже замечал, лучшими и наиболее стабильными переменами в наших пациентах являются те, которые как будто не могут быть разумно объяснены. Для иллюстрации же внешней, осязаемой стороны подобной эволюции может оказаться весьма полезным рассмотрение такого феномена, как рождающаяся в терапевтическом кабинете любовь.

Кажется, психоаналитики с честью вышли из непростой ситуации, заменив в профессиональном словаре слово «любовь» термином «эротизированный перенос»: чувство пациента, ставящее в тупик многоопытных терапевтов, было низведено таким образом до феномена почти патологического, стоящего в одном ряду с «психотической декомпенсацией» или «суицидальными наклонностями». Приходится признать, что любовь может пугать, если она внезапна, сильна, нежелательна, тем более – если ее появление мешает достижению неких намеченных целей. Как писал по этому поводу Урбан Вестин, «…слишком многие из нас ничего не боятся больше, чем любви… Встречая любовь, мы защищаемся от нее бесчисленным множеством способов. Мы можем отстраниться и сбежать, мы можем устраивать проверки, например, скверно вести себя снова и снова, и когда любящий нас человек отступает, мы успокаиваемся: «Я так и знал, никакой любви нет»». С точки зрения Вестина, любовь реактивирует нашу беспомощность, которую нелегко признать и пережить, так как «она становится угрозой для жизни» (Вестин, 2007, с. 182). Таким образом упускается из виду, что, по определению этого же автора, само аналитическое взаимодействие есть акт любви, в котором не всегда бывает просто перенести возникающую степень близости (Вестин, 2009). Заметим, что именно любви пациентки к лечащему врачу психоанализ был в некотором смысле обязан своим рождением: он оказался по сути тем самым ребенком, которого родила от доктора Брейера Анна О.

Подобные ситуации сделались затем притчей во языцех. Вокруг возникающей в аналитическом кабинете страсти создано небывалое количество анекдотов, сплетен и даже абсурдных убеждений: ведь и доныне множество людей, отчасти под влиянием беллетристики и кинематографа, полагает, что пациенты, проходящие психотерапию, чуть ли не обязаны влюбляться в своих врачей. Между тем любой практикующий аналитик хорошо знает, что уже больше ста лет этот вид отношений в терапевтической диаде продолжает оставаться одной из наиболее сложных моральных и технических проблем. Как замечала Этель Персон (автор предисловия к сборнику «Эротический и эротизированный перенос»), даже к Фрейду, впервые осветившему ее в 1915 году в работе «Заметки о любви в переносе», не пришло понимание подлинной значимости данного феномена; и то, что она осознавалась им столь медленно, свидетельствовало о мощи и угрозе, которую любовь пациента к своему терапевту представляла в те годы и представляет по сей день.

Эротизированный перенос был описан Фрейдом как специфическое явление, в крайних формах возникающее в работе с женщинами с «элементарной страстностью, не допускающей суррогатов» ­– с «детьми природы», которые не способны заменять материальное психическим. Эротические чувства пациентки к аналитику-мужчине (или пациента к аналитику-женщине) могут присутствовать в «умеренных дозах» в мыслях, фантазиях или сновидениях, не особо препятствуя прогрессу терапии. «Ожидаемый» эротический перенос, согласно Блуму, представляет относительно универсальную, хотя и изменчивую по интенсивности, реакцию, свойственную некоей определенной фазе аналитической работы и располагающуюся в континууме от чувства привязанности до сексуального влечения: «Эротизация может быть преходящей и устойчивой, мягкой или злокачественной, доступной анализу или указывающей на дефекты Я» (Blum, 1973, р. 70). При эротизированном переносе аналитик имеет дело с последним, крайним вариантом. Анализ выглядит зашедшим в тупик; пациентка (пациент) не откликается на интерпретации, превращает сессии в свидания, требует ответных чувств; не получая их, реагирует вспышками ярости или депрессивными провалами. Данную ситуацию Фрейд сравнивал с пожаром, вспыхнувшим на театральной сцене во время представления, и замечал, что в ней нелегко сохранить аналитическое положение и не поддаться ошибке, решив, что лечению действительно пришел конец. По словам Фрейда, задача лечения состоит в том, что пациентка должна научиться у аналитика преодолению принципа наслаждения, отказу от близкого доступного удовлетворения в пользу более далекого, однако психологически и социально безупречного. Для этого преодоления ей следует  заново пройти ранние периоды своего психического развития и приобрести увеличение той душевной свободы, которой сознательная жизнь отличается от бессознательной. Единственная и серьезная трудность ситуации вытекает из необходимости овладения переносом: это состояние отношений настолько запутано и обусловлено столь многими причинами, так неизбежно и трудноразрешимо, что обсуждение его уже давно является жизненно важным для аналитической техники (Фрейд, 2003). Это замечание актуально до сих пор.

В подавляющем большинстве случаев проблема эротизированного переноса – это проблема отношений между мужчиной-аналитиком и женщиной-анализандом: она словно продолжает традицию, заложенную отношениями Брейера с Анной О. и Юнга с Сабиной Шпильрейн. Любовь в переносе может быть, разумеется, и гомосексуальной, хотя такие случаи по понятным причинам существенно более редки; она встречается и у мужчин в отношении женщин-аналитиков, однако, как замечал Эйхофф со ссылкой на Шассге-Смиржель, мужчины лучше скрывают ее, реже используют ее в интересах сопротивления, скорее демонстрируют противостояние ей, защищают себя, мобилизуя анальность против инцестуозных желаний. Ссылаясь на Этель Персон, он же сообщал, что обыкновенно женщины используют эротический и эротизированный перенос как сопротивление, в то время как мужчины чаще проявляют сопротивление эротическому переносу (Эйхофф, 2003). От себя добавлю, что эта закономерность вполне объяснима, поскольку в силу большей жесткости и ригидности мужского Сверх-Я по сравнению с женским инцестуозные импульсы для мужчин неприемлемы в большей степени, чем для женщин. Подтверждением этому является клинический опыт, показывающий, что у пациенток гораздо чаще появляются сновидения и фантазии о сексуальных отношениях со своими отцами, чем у пациентов – об аналогичных отношениях с матерями. Для первых эти фантазии не представляют ничего невыносимого, вторые же предпочитают подвергать их вытеснению. Заметим, что и в обществе инцестуозный запрет как будто в большей степени касается мужчины, чем женщины: если в супружеской или любовной паре существует возрастной мезальянс, то ситуация, когда мужчина на десять, двадцать или больше лет старше своей избранницы, считается более «приличной», чем если бы было наоборот.

Со времени написания «Заметок о любви в переносе» взгляды на суть данного феномена прошли значительную эволюцию: Роберт Валлерштейн даже сообщал, что эта работа создателя психоанализа в наши дни производит «впечатление устарелости и наивности» (Валлерштейн, 2003, с. 90). Суровой критике подвергал ее и Рой Шафер: «… патриархальная ориентация Фрейда подвигла его выбрать для обсуждения любви в переносе женщину, возбуждающую чувства, назойливую, невоздержанную, но так или иначе привлекательную, и изобразить ее в качестве единственного инициатора… просто сексуальных течений аналитических взаимоотношений. Следовательно, он мог чувствовать себя сознательно уютно в своей патриархальной ориентации и много раз в своем эссе напоминал, предупреждал и увещевал, в то же время не желая обеспечивать детальный и сбалансированный охват любви в переносе во всех ее формах и со всеми ее функциями» (Шафер, 2003, с. 146). В 1915 году любовь в переносе рассматривалась Фрейдом в первую очередь как сопротивление возвращению вытесненного, то есть как средство избегания болезненных воспоминаний (что он и рекомендовал аналитикам демонстрировать пациенту при всякой возможности). Однако впоследствии многие специалисты стали склоняться к выводу, что эта проблема более сложна – по крайней мере для случаев массивного эротизированного переноса, в отличие от «ожидаемого», то есть условно-нормальных эротических компонентов объектных отношений вообще. Как уже упоминалось, впервые к ее подлинной сложности и патогенной сути явления привлек внимание Александер, описавший пациентов, которые формируют глубокую зависимость от аналитика, домогаются его любви и выражают готовность отдать ему свою (Alexander, 1950).

Лайонел Блицстен был, вероятно, первым аналитиком, предположившим связь эротизированных переносов с некоторыми серьезными психопатологиями, а не просто с «природной страстностью», как думал Фрейд. Апеллируя к неопубликованному труду Блицстена, Эрнест Раппапорт описал эротизированный перенос как признак тяжелого заболевания с глубоким расстройством чувства реальности: если в обычном переносе аналитик воспринимается пациентом так, «как если бы» он был его родителем, то в данном случае из восприятия исчезает всякое «как если бы». Эти пациенты, по словам Раппапорта, неспособны к разграничению прошлого и настоящего и к адекватному тестированию реальности (что проявляется, например, в убеждении, будто их любовь разделена аналитиком). Такой пациент выражает настойчивое желание, чтобы терапевт принял на себя родительскую роль и выполнял по отношению к нему соответствующие функции; нисколько не смущается этим и реагирует гневом, не добиваясь искомого. Он охвачен жаждой превращения фантазии в действительность. Как упоминалось в главе 2, Нанберг в данной связи выражал сомнение, что подобное явление вообще корректно описывать термином «перенос»: речь идет не столько о проекции родительских образов в терапевта, сколько о попытках заставить терапевта видоизмениться до фактического соответствия этим образам (Nunberg, 1951). С точки зрения Раппапорта, в подобной ситуации аналитик имеет дело не с невротической структурой личности, а со случаем пограничного расстройства или амбулаторной шизофренииРапРа (Rappaport, 1956). Однако ясно, что это утверждение едва ли может быть распространено на все случаи любви в переносе, по крайней мере если принять во внимание широту диапазона ее проявлений, о которой сообщал Блум.

Помимо Блицстена и Раппапорта, другие специалисты также нередко приходили к заключению об эротизированном переносе как симптоме серьезной психопатологии. Блум описал его как крайнее иррациональное и эго-синтонное выражение эротического переноса при явном нарушении связи с реальностью – первичном или представляющем результат регрессивных деформаций. В концепции Блума предрасположенность к аномальной эротизации отношений есть следствие искаженного функционирования Я, реального опыта совращений в детстве и глубоких нарциссических и доэдипальных патологий с эдипальным «фасадом» (Blum, 1973). Горацио Этчегоен тоже отмечал, что любовный перенос нередко является компонентом психотических, перверсных и психопатических форм коммуникаций (Etchegoyen, 1991). Хэммет ввел для подобных явлений понятие «делюзивного переноса», представляющего серьезную аномалию в аналитических отношениях (цит. по: Сандлер, Дэр, Холдер, 1993). Следует добавить, что со времени написания «Заметок о любви в переносе» психоаналитики разделились в понимании эротизированного переноса на два лагеря. Одни стали полагать вслед за Фрейдом, что он неизбежен во взаимодействии с определенными пациентами как производная их патологии, вне зависимости от личности и стиля работы терапевта. Другие, например, сторонники интерсубъективного подхода, склоняются к точке зрения, согласно которой аналитик всегда вносит свою лепту в состояние и поведение пациента; развитие у последнего делюзивных реакций есть свидетельство того, что в терапии что-то происходит не так (Столороу, Брандшафт, Атвуд, 1999).

Кроме вопроса о природе любви в переносе, актуальным (и, возможно, наиболее актуальным) остается вопрос: преодолимо ли препятствие, воздвигаемое этим явлением перед терапией? Фрейд высказывался по данному поводу относительно оптимистично, пожалуй, за исключением случаев «элементарно страстных» пациенток, которым доступна лишь «логика супа и аргументы жаркого». Помимо трех возможных исходов влюбленности пациентки в аналитика – законного брака, незаконной любовной связи и прерванного лечения, – он называл четвертый, сугубо профессиональный: достижение понимания того, что любовь, о которой идет речь, инициирована терапевтической ситуацией и не направлена на аналитика как реальную личность, но представляет собой лишь продукт возрождения инфантильных желаний и фантазий. По мнению Фрейда, это – определенная неизбежность, которая должна быть проанализирована и в итоге преодолена (Фрейд, 2003).

Вопрос об «элементарно страстных» пациентках, однако, оставлен открытым. Едва ли уместно распространение фрейдовского оптимизма на ситуацию массивного эротизированного переноса, в которой пациент упорно обесценивает и отвергает любые попытки анализа его чувств. Шафер не без юмора замечал, что Фрейд сообщает о пациентках, чья эротизация переноса полностью блокирует аналитический процесс, а затем рекомендует убеждать их в неразумности подобной позиции и полагает, что таким образом можно справиться с трудностью (Шафер, 2003). Раппапорт утверждал, что сопротивление при этом оказывается столь интенсивным и всеобъемлющим, что часто единственным выходом из тупика становится передача пациента, даже против его воли, другому терапевту – хотя в той же работе он предупреждал, что подобный шаг неизбежно реактивирует деформирующие детские травмы (Rappaport, 1956). Также  Гринсон полагал, что классическая форма анализа в подобных случаях неприменима, поскольку эротизированный перенос проистекает из импульсов ненависти и тенденций к деструктивному отреагированию, разрушающих лечение (Гринсон, 1994). Возможно, психоаналитику, имеющему дело с любовью в переносе в наши дни, позволит избежать деморализации то соображение, что психоанализ Фрейда и его прямых последователей исключал из опыта психотические патологии и реакции, с которыми успешно работают более современные, не-интерпретативные модификации. Так, Блум даже при изрядном своем скептицизме в отношении перспектив работы с эротизированным переносом констатировал, что сам по себе факт его развития не обязательно обрекает терапию на провал (Blum, 1973).

Пациентка обратилась ко мне осенью, и это было не просто время года: это была ее личная осень, осень ее жизни, хотя ей не исполнилось еще и тридцати. Пять лет тому назад она приехала в Петербург издалека, оставив на родине мать и отца; жила с мужем и ребенком, но не была счастлива. Все осталось позади, и за осенью следовала только зима. Была бездонная тоска по лету, по детству, по родительской семье – по всему, без чего она чувствовала себя опустевшей навсегда. Петербургская осень была полна холодом, болезнью, равнодушными и слепыми взглядами прохожих. Она не понимала, в поисках чего стала изменять мужу, бросаясь в не очень разборчивые сексуальные связи. Всякий раз она выносила из них лишь усугублявшее депрессию чувство вины.

Уже через месяц после начала встреч с пациенткой я понимал, что за рамками наших отношений мир для нее перестал существовать. Она говорила об этом открыто, сообщая, что эмоционально никого, кроме меня, у нее нет; что она едва доживает от сессии до сессии; что, только видя меня, она способна жить, и что ее поддерживает полубезумная надежда на то, что, когда терапия закончится, мы сможем навсегда остаться вместе. Не встречая с моей стороны подтверждения этим фантазиям, она замыкалась в себе, плакала, отказывалась говорить. Я переживал в ответ множество эмоций, от жалости до раздражения; испытывал желание согреть ее и желание грубо встряхнуть, чтобы вернуть к жизни, или оттолкнуть, чтобы только не заразиться ее безысходностью. Интерпретации, которые я пробовал давать ее стилю взаимодействия, звучали как контратаки или как попытки отгородиться от ее чувств (а может быть, и от своих) стеной интеллекта. Так продолжалось, пока я не смог взглянуть на свое поведение со стороны и задаться вопросом: почему я хочу лишить ее права быть здесь такой, какая она есть?

Теперь мы подходим к одному из главных в связи с означенной проблемой вопросов, поставленному Фрейдом: существует ли разница между эротизированным переносом (разница, которую психоаналитики попытались подчеркнуть самим фактом введения этого термина) и любовным чувством как таковым? Как ни странно, но, кажется, психоанализ всегда уделял незначительное внимание обычной любви: за исключением Балинта и еще нескольких исследователей, его теоретики предпочитали рассматривать главным образом метаморфозы сексуального влечения и патологии любовных отношений. Немногое было сказано и о том, что как будто бы зрелая, то есть не испытавшая смещения по цели или объекту любовь сама по себе способна обрести характер патологии, если она безраздельно захватывает человека, парализуя его жизненную активность и созидательность. Более широко данный вопрос может быть сформулирован так, как он был сформулирован в начале книги: справедливо ли вообще рассмотрение переноса как антитезы реальности? Насколько корректно предположение аналитика, что чувство, о котором ему сообщает или которое отыгрывает пациент, есть лишь «слепок» с конфигураций инфантильного опыта, и что оно не адресовано ему как личности? Уместно вспомнить о противоречии в понимании переноса самим Фрейдом: с одной стороны, этот феномен описывался им как артефакт ситуации аналитического лечения, с другой – как неотъемлемый компонент восприятия субъектом других людей.

Очевидно, что вопрос о разделении любви в переносе и любви как таковой был для Фрейда принципиален, поскольку он оказывался в сущности вопросом о критериях дифференциации реальности (читай – нормы) и иллюзии (патологии). На протяжении значительной доли текста «Заметок…» Фрейд как будто борется сам с собой, подбирая аргументы в пользу специфического характера любовного чувства в аналитической ситуации и опуская руки перед собственными же контраргументами. С точки зрения Роя Шафера, этот внутренний конфликт вполне объясним: создатель психоанализа понимал, что признание подлинности любви в переносе отчасти компрометирует его основополагающий тезис об определении настоящего прошлым (Шафер, 2003). Его попытки доказать (самому себе?), что эротизированный перенос, не считающийся с реальностью, есть артефакт аналитической ситуации для пациенток с определенным складом души, логически были связаны с представлением об аналитике как идеальном «зеркале», не привносящем собственную личность в лечебное взаимодействие. Однако со времени появления трудов Ференци и Балинта мы знаем об иллюзорности этого представления: любым своим проявлением, в том числе молчанием, нейтральностью и пассивностью, аналитик участвует в конфликтах пациента и всегда реален для него. Фрейд утверждает, что любовь в переносе в большей степени, чем обычная любовь, управляется навязчивым повторением; что ее нельзя назвать настоящей, так как она представляет лишь воспроизведение прежних инфантильных реакций; что она усилена сопротивлением, используется также в целях сопротивления и не склонна принимать во внимание реальность. Однако, с другой стороны, каждая влюбленность воспроизводит некие инфантильные образцы; именно то, что придает ей навязчивый и иногда даже патологический характер, является инфантильно обусловленным. Реальность частично игнорируется во всякой влюбленности, поскольку ее фундаментом служит идеализация объекта и отрицание его несовершенств. Иррациональность этого чувства особо ярко иллюстрируется феноменом «любви с первого взгляда». В итоге Фрейд оказывается вынужден признать, что у нас нет веских оснований оспаривать характер подлинности любви, возникающей в психоаналитическом кабинете (Фрейд, 2003). Джордж Канестри впоследствии соглашался с Фрейдом в данном вопросе, замечая, что сопротивление может использовать любовь, но не порождать ее (Канестри, 2003). Следует ли тогда констатировать, что и любовь, овладевающая человеком в обыденной жизни, есть патология, каковой ее видели применительно к аналитической ситуации Блицстен и Раппапорт? Нет другого ответа: она – одновременно и патология, и норма, или: это норма, которая становится патологией, когда парализует способность жить.

Моя «пациентка из осени» сказала однажды: «Мы с вами существуем вместе. Без вас я не целая, я – только часть. Я остаюсь оболочкой, пока вы меня не наполните. Может быть, это должно произойти в сексе. Может быть, я должна узнать вас, знать о вас все, насытиться вашими вкусами, пристрастиями, взглядами на жизнь. Я говорила раньше, что будто потеряла себя когда-то. Но это не так: я себя и не находила. Это сделали вы; вы нашли меня и подобрали, и я ненавижу вас за то, что не могу без вас».

Пора вспомнить, что истоки любовного чувства принадлежат наиболее ранним коммуникациям между матерью и ребенком; или даже, как полагал Балинт, до-родовой, внутриутробной либидинозной связи плода с окружающей средой. Поэтому, например, еще с точки зрения сторонников школы Клайн любовь в переносе рассматривалась как составная часть параноидно-шизоидной или депрессивной позиции: аналитик видел в ней попытку предупредить преследование со стороны объекта проекции собственного разъяренного Я пациентки, идеализируемого в целях защиты, или попытку репарации в депрессивной позиции – то есть попытку «вылечить» объект любовью. Известно, что главным объектом фрейдовских исследований детского развития была стадия эдипова комплекса, то есть триадных отношений; известно и то, что в силу поглощенности проблемами «отцовского переноса» Фрейд практически игнорировал роль «переноса материнского». Однако заметим, что, хотя он писал о любви в переносе так, как если бы она была продуктом воспроизведения эдиповых конфликтов, он говорил, что для «преодоления принципа наслаждения» она должна вновь пройти через самые ранние периоды: по сути, речь велась о переживании в отношениях с аналитиком глубокой регрессии, которое близко к балинтовскому «новому началу» и подразумевает технику, близкую школе «независимых», то есть основанную на привязанности. Как подмечал Валлерштейн, изменения акцентов исследований эротизированного переноса – вглубь от эдиповой стадии – были важным расширением концепции Фрейда, но имплицитно они присутствовали уже в «Заметках о любви в переносе», хотя более отчетливо стали проявляться в его более поздних работах (Валлерштейн, 2003).

Наблюдения Блицстена и Раппапорта в области эротизированного переноса сместили фокус внимания с переноса фаллически-эдипального и гетеросексуального (о котором вел речь Фрейд) на оральные отношения, вероятно, играющие роль главной динамической силы для пациенток, влюбляющихся во врачей. Раппапорт описывал происходящее в этой ситуации как пробуждение глубочайшей оральной привязанности к кормящей груди при нарушении чувства реальности и угасании иллюзий (Rappaport, 1956). Хэммет характеризовал феномен «делюзивного переноса» как искаженное, но отчетливое повторение очень ранних взаимодействий младенца и матери в некоторых аспектах (цит. по: Сандлер, Дэр, Холдер, 1993). Такэо Дой объяснял движущую силу эротизированного переноса с помощью японского понятия «амэ»: то, что испытывает младенец, ищущий мать. Чувство амэ невербализуемо и должно только признаваться и приниматься таким, каково оно есть. Будучи неудовлетворенным, оно превращается в желание и участвует в рождении таких эмоций, как влюбленность, зависть, ревность и т.д. Следует заметить, что Дой наделяет амэ значением важнейшего компонента любых межличностных отношений (Дой, 2003).

Приведенный выше фрагмент монолога «пациентки из осени» может служить иллюстрацией к тезису, сформулированному мною задолго до знакомства с работами упомянутых авторов, но вполне созвучному высказанным ими мыслям. Патологическая любовь, подчиняющая себе человека в аналитическом кабинете или за его пределами, подразумевает потребность, обусловленную некоей дефицитарностью. Этот дефицит Я,   болезненная нехватка жизненно необходимого – один из факторов, способствующих активизации любовного чувства вообще (вспомним платоновских андрогинов); однако любовь патологическая, в отличие от зрелой, нормальной, всецело или почти всецело диктуется потребностью компенсации. По сути, речь идет не о взрослом (эдипальном, гетеросексуальном, альтруистичном) влечении, терминальной целью которого является репродукция, но о желании симбиотического слияния и поглощения (поглощенности) объекта (объектом). Так, в приведенном примере пациентка сообщает о возможности автономного существования лишь при условии заполнения ее собственного Я моим, что тождественно ее растворению в моем собственном Я.

Для множества разновидностей подобной ситуации можно, с моей точки зрения, выделить единственную общую характеристику ранних коммуникаций: недостаток материнского присутствия. Именно этот вакуум, отчасти компенсируемый в зрелости разного рода суррогатами, «обнажается» в интерсубъективной регрессии. Если объект отвечает взаимностью, отношения с ним начинают напоминать взаимопроникающее слияние, в котором, однако, перманентно присутствует угроза поглощения и которое сопровождается эмоциональным обеднением мира за рамками симбиоза. Если нет – любовь разрушает Я субъекта. Показательно, что в мировой литературе нелегко найти описание страстной и всепоглощающей любви, в итоге которой героев ожидало бы спокойное счастье. Реалистично настроенные авторы либо предпочитали убивать их, как Шекспир - Ромео и Джульетту, либо, позволив им наконец соединиться, деликатно завершали на этом пьесу или роман.

И, наконец, последний вопрос: существует ли все же перспектива восполнения дефицитарности? Стоит ли питать надежду на успех терапии в условиях эротизации переноса и не спешить с передачей пациента другому аналитику; если да, то какими принципами руководствоваться при выстраивании отношений? Клинический опыт позволяет мне представить читателю модель обращения с любовью в аналитической ситуации, основанную на изложенной выше концепции переноса. Эта модель, на мой взгляд, вполне оправдала себя по крайней мере в пяти проводившихся мною анализах и, возможно, будет апробирована и подтверждена (либо опровергнута) кем-то из моих коллег.

Прежде всего замечу, что я намеренно оставляю для себя открытым вопрос: неизбежно ли возникновение эротизированного переноса для определенной категории пациентов, как предполагал Фрейд, или он всегда должен рассматриваться как производная интерсубъективности. Эта дилемма искусственна в том же смысле, в каком она была бы искусственной применительно к любви в обычной жизни. Поэтому ответ не представляется мне принципиально значимым. Терапевт на практике имеет дело не с пациентом, но со своим взаимодействием с ним: два субъекта прекращают индивидуальное существование и формируют коммуникативную целостность, которую и надлежит сделать лечебным средством. Правы ли психоаналитики, видящие в любовном чувстве собеседника одну лишь манифестацию доэдипальной патологии и угрозу терапии? Действительно ли любовь в переносе представляет дорогу в никуда?

Вновь вспомним, что для Фрейда эротический и эротизированный перенос был инструментом в первую очередь сопротивления, а не коммуникации, хотя любовь и признавалась им в качестве движущей силы анализа и целительного фактора. Здоровый человек обладает способностью любить; в терапии же любовь парадоксальным образом превращается в «делюзивную реакцию» и становится лишь препятствием излечению, поскольку тот вид отношений, в котором пациент выражает потребность, «разрушает рабочий альянс». Однако ведь и в обыденной жизни она, предельно сближая двоих, ограничивает им диапазон возможных форм взаимодействия; одновременно и исцеляет человека, и затрудняет ему безмятежное существование. Мне кажется весьма полезным для практических целей терапии тезис Шафера, согласно которому «как по форме, так и по содержанию анализанды бессознательно сотрудничают (курсив мой. – Д. Р.) с аналитиком через любовь в переносе; они используют ее специфическим образом как сообщение сведений скорее в форме показа, нежели сознательного припоминания и словесного рассказа» (Шафер, 2003, с. 127). Это очень близко к моему собственному пониманию целого ряда аспектов невербальной коммуникации, о которых шла речь в предшествующих главах. Как замечал Шафер, не исключено, что позиция Фрейда была проявлением враждебного к влюбленности контрпереноса: он не увидел в любовном отыгрывании элемент сотрудничества, например, в виде сообщения аналитику чего-то значимого о себе.

Своего рода антитезу фрейдовскому подходу представляют рекомендации таких авторов, как Винникотт, Хан, Литтл и др.: не препятствовать развитию у пациента инфантильно-зависимого поведения, равно как и неминуемо связанного с ним чувства напряженности. Эти исследователи указывали, что лишь данным путем, с помощью корректирующего переживания, можно исправить последствия травм, вызванных отсутствием или недостатком ранней материнской заботы. Их точка зрения мне близка. Я абсолютно соглашаюсь с выводом Фрейда, что любовь в переносе есть любовь подлинная; я разделяю его тезис, согласно которому равно бессмысленно, а иногда и опасно, требовать от пациента подавления влечения и создавать видимость взаимности ради установления «терапевтического союза», и принимаю рекомендацию сохранять его потребность и тоску как силу, побуждающую к изменениям, и не допускать ложного успокоения. Однако насколько реалистична постулируемая Фрейдом цель «достижения понимания» инфантильного характера чувств; тем более – оправдывает ли она себя в ситуации массивного эротизированного переноса, если он всецело принадлежит области довербального опыта, и лишь отдельные его более поздние дериваты, по-видимому, могут быть осмыслены и трансформированы в слова? Здесь мы вновь затрагиваем тему действенности интерпретаций или внушений, с помощью которых Фрейд рекомендовал «убеждать» пациентку в «неразумности» ее позиции и над которыми иронизировал Шафер, и позиции самого Фрейда в целом, по-видимому, диктуемой его личностными особенностями. О последней писали, в частности, Томэ и Кехеле, цитируя Фрейда: «Мы преодолеваем перенос, указывая пациенту, что его чувства возникают не из настоящей ситуации и неприложимы к личности врача, но что они повторяют нечто, что происходило с ним раньше»; и далее: «Таким образом, мы принуждаем его трансформировать свое повторение в воспоминание» («Лекции по введению в психоанализ» 1916-1917 г.г.) (Томэ, Кехеле, 1996 а, с. 106). Выражения  «преодолеваем», «указывая», «принуждаем» и т.п. для Томэ и Кехеле есть признаки беспомощности Фрейда перед чувствами пациента (и, возможно, перед собственными чувствами, добавлю я).

Нам ничего не остается ради сохранения аналитической ситуации, кроме спокойного принятия любви (задача, которая с учетом влияния контрпереноса может быть весьма непроста). В сущности, это ведь и есть то, что делает аналитик каждый свой рабочий час: как замечал Дени, любой его отклик на пациента, любое прерывание молчания есть декларация готовности к любви, встрече, принятию влечений пациента («Я слышу, что вы говорите это мне»). Правда, Дени добавлял, что такая декларация производится в сочетании с избеганием, соответствующим формуле: «Я не тот или не та, за кого вы меня принимаете» (Дени, 2005, с. 230). На мой взгляд, последнее едва ли будет искренним и действенным – исходя из всех моих изложенных представлений о любви в аналитической ситуации. Принцип взаимодействия в поле эротизированного переноса, ведущий, согласно моему наблюдению, к благоприятным результатам, вытекает из общего принципа взаимодействия, то есть состоит в том, чтобы вновь не делать с чувством пациента ничего – кроме создания условий для его естественного развития и свободного выражения. В обыденной жизни человек, как правило, лишен подобного опыта, поскольку сильная любовь встречает либо ответное влечение, либо отталкивание – столь же интенсивное, сколь интенсивна она сама.

Вновь повторю, что «ничего не делать» с переносом не означает игнорировать его: напротив, игнорирование есть мощное действие. С другой стороны, интерпретация любовного чувства как «не принадлежащего настоящей ситуации» бессмысленна: она будет означать для пациента лишь его обесценивание или отвержение. Здесь мы вновь встречаемся с описанной сторонниками интерсубъективного подхода коллизией, в которой аналитик, рассматривающий выражение архаических неудовлетворенных потребностей исключительно как манифестацию патологии, закономерно создает у собеседника ощущение непонятости и отвергнутости и этим замыкает круг обоюдного преследования. То, что для стоящего на «правильной» позиции аналитика есть перенос, для пациента – подлинная любовь. Позицию терапевта он воспринимает как защитную, что во многих случаях соответствует действительности. Кроме того, как замечает Шафер, интерпретации и объяснения в подобной ситуации нередко подливают масла в огонь, так как для пациента они звучат как частичные подтверждения его переносных фантазий (Шафер, 2003). Я предполагаю, что именно с данными обстоятельствами и связана большая часть неудач, которые постигают терапевтов с влюбляющимися в них пациентами.

В отношении любовного чувства позиция «врача» и «исследователя» видится мне пагубной либо по меньшей мере неконструктивной. Во-первых, любовь нельзя «вылечить», как невротический симптом; во-вторых, она не поддается рациональному исследованию, результаты которого могли бы быть выражены языковыми средствами без грубых искажений смысла. Мы имеем дело с явлением из того ряда, для которого Бион ввел понятие «неперевариваемых фактов» или «бета-элементов», подходящих исключительно для проективных идентификаций и не трансформируемых посредством мышления. Слова и, в частности, интерпретации в эротизированном коммуникативном пространстве теряют смысл. Однако дело даже не в интерпретациях как таковых, а в позиции, с которой они звучат. Самой главной ошибкой терапевта делается восприятие любви как «нереальной» и «относящейся к фигурам из инфантильного прошлого»: эта любовь истинна, несмотря на инфантильную природу вызвавших ее сил, и адресована именно терапевту – здесь и сейчас, в точке пересечения прошлого и настоящего. Хотя Фрейд и советовал относиться к этому чувству как к артефакту, который должен быть в итоге сведен к своим первичным истокам, но он же утверждал (о чем нельзя забывать) три фундаментальные непрерывности: между инфантильностью и зрелостью, между нормальным и невротическим, между психоанализом и реальной жизнью. Таковы причины, по которым единственной конструктивной позицией мне видится спокойное принятие любви.

Какие перспективы подобная позиция открывает перед терапией? Здесь следует вспомнить выраженную мною в предыдущих главах точку зрения, согласно которой перенос сам по себе наделен терапевтичностью: искусство обращения с ним состоит в вычленении и нейтрализации его патогенных составляющих. Другими словами, вместо того, чтобы пробовать «что-то сделать» с эротизированным переносом, имеет смысл позволить самому переносу сделать или сотворить нечто новое в измерении «поиска потерянного объекта». Атмосфера принятия становится той плодородной почвой, из которой это нечто способно произрасти. Я предполагаю, что ее созданию и сохранению может помочь соблюдение аналитиком трех основных принципов: 1 – предоставить пациенту возможность отыгрывания; 2 – сделаться контейнером для его проективных идентификаций; 3 – не исключать из взаимодействия контрперенос.

Отыгрывание рассматривалось Фрейдом как антитеза воспоминанию, то есть как принципиально иной (нежелательный) способ возвращения прошлого. На мой взгляд, данная дихотомия оправдывает себя для эдиповой ситуации, но не для более ранних, где «действие» и «говорение» еще не претерпели дифференциации. Не случайно Дэниэл Стерн задавался вопросом: жест, интонация, взгляд, наполненный любовью – справедливо ли видеть в этих проявлениях пациента отыгрывание, которое должно быть трансформировано в речь? Как все, что лежит за рамками вербального диалога, это – отыгрывание, но в приемлемом диапазоне: бессознательные моторные выражения душевных состояний, которые не могут быть переданы словом. Неясно, писал Стерн, существует ли теоретическая граница между переносом как таковым и отыгрыванием любви в переносе. Совершение действия нередко оказывается самой прямой тропой к воспоминанию. Аналитическая ситуация ни в коем случае не должна препятствовать разыгрыванию подобных паттернов, даже если это выглядит как противоположность техническим рекомендациям Фрейда (Стерн Д., 2003). Могу добавить, что отыгрывание во многих случаях представляет феномен, близкий «новому началу» Балинта, то есть открывающий перед пациентом путь к тому новому, чего прежде не было в его жизни; или, по крайней мере, повторить вслед за Томэ и Кехеле, что у нас нет альтернативы признанию отыгрывания средством коммуникации (Томэ, Кехеле, 1996 а).

Столь же важным является непрерывное сохранение контакта с контрпереносом (который, как полагал Фрейд, следует исключить из анализа). Контрперенос в работе с пациентами, эротизирующими коммуникацию, способен стать источником величайших трудностей, но и незаменимым инструментом понимания и контроля происходящего в невербальном диалоге; терапевт, исключающий его из взаимодействия, уподобляется летчику, пилотирующему самолет вслепую, по приборам, или хирургу, глядящему в ходе операции не в разрез, а в анатомический атлас. Мне кажется, что в большинстве случаев сопротивление эротическому контрпереносу вытекает из фобических реакций на любовь самих аналитиков – как, возможно, было с Фрейдом. Шафер писал об этом следующее: «Современные аналитики склонны постоянно опасаться возможности быть спровоцированными непосредственными чувствами анализанда. Они не считают себя свободными от отыгрывания собственных конфликтных желаний… Что касается в особенности любви в переносе, мужчины-аналитики будут опасаться того, что могут разжигать желания женщины-анализанда» (Шафер, 2003, с. 137-138). Действительно, контрперенос может пугать, рождать сомнения в собственном профессионализме или желание рассматривать его исключительно как продукт проективных идентификаций. Однако, например, как замечает Дой, понимание любви в переносе через амэ делает ее менее искушающей и менее угрожающей для аналитика. Данное понимание открывает возможность привнесения в терапию реальной жизни – чего не смог сделать Фрейд, которому как европейцу было недоступно японское понятие амэ (Дой, 2003). Наконец, сохранение контакта с контрпереносом поддерживает способность к контейнированию – интернализации переживаний и фантазий пациента, являющихся производными субъективно невыносимого опыта (Байон, 2000). В таком взаимодействии, по словам Стерна, «открываются внутренние миры… которые однажды приведут к возможности подумать или сказать: «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю», или: «Я чувствую, что ты чувствуешь, что я чувствую», – то есть тот путь, который выбирают и которым снова идут влюбленные в своем взаимном процессе открытия» (Стерн Д., 2003, с. 295).

Последняя рекомендация, которую я мог бы дать терапевтам, встретившимся с любовью в переносе, вероятно, покажется кому-то сомнительной, но без следования ей соблюдение названных принципов будет весьма затруднено. Она состоит в том, чтобы оставить какие бы то ни было попытки заключить пациента в рамки определенной теории или работать с ним в определенной технике, и вести обыкновенную беседу с человеком, приняв его таким, какой он есть. Возможно, именно ситуация любовного чувства пациента к терапевту в наибольшей степени нуждается в том подходе, основы которого я представил в предшествующих главах второй части книги. Эта вроде бы скорее просто человеческая, нежели «аналитическая», позиция подразумевает отказ от строгого следования правилам пассивности, абстиненции, анонимности: гораздо более терапевтичными становятся заинтересованность, искренность и открытость. Коротко говоря, для достижения успеха аналитику лучше всего «снять белый халат» и быть собой. Известно, что Карл-Густав Юнг давал ученикам совет по поводу толкования сновидений: узнать о сновидениях все, что можно, но забыть все узнанное, приступая к исследованию конкретного сна. Этот совет мудр не только в отношении сновидений. Как я уже упоминал, когда достаточное количество теоретических знаний и опыта интегрировано в профессионализме терапевта, их не придется специально перебирать в памяти: они сами найдут свое место в том, как он поддерживает диалог.

Моя пациентка долгое время пребывала в ощущении, характерном для младенчества: если реальность не подтверждала ее фантазий о том, что я нуждаюсь в ней так же, как она во мне, она чувствовала себя отвергаемой. В то же время она испытывала колоссальную потребность в моей реальности: лишь утолив ее, она могла не позволить мне трансформироваться в своем восприятии в патогенный, отвергающий объект. Однажды она спросила: «Скажите ясно, что вы на самом деле испытываете ко мне?» – «Очень многое, – ответил я. – Есть теплое чувство, желание вас поддержать и показать, что в осени есть нечто помимо холода. Иногда я злюсь на вас, особенно когда ощущаю себя неспособным немедленно исполнить ваше требование счастья. Но у меня нет желания ни прижать вас к себе, ни оттолкнуть: и то, и другое значило бы не оставить вам возможности жить». Пациентка заплакала. На очередную сессию она не пришла; не пришла и на следующую. Она появилась через неделю и сказала: «Я не знаю, что это было». Я сказал в ответ: «Самое главное, что это было».

Данный фрагмент кратко иллюстрирует динамику происходящего в рамках предлагаемой модели взаимодействия и может служить примером того, что выше было названо терапевтическим развитием переноса. Применительно к любви в переносе можно сказать, что коммуникация проходит в интерсубъективном пространстве три стадии, для которых я предлагаю названия: 1 – использование; 2 – разочарование; 3 – отделение. Эволюция диалога на этих стадиях может быть приблизительно описана в терминах Винникотта как переход от интеграции через персонализацию к объектному отношению – переход, сопровождаемый превращением «абсолютной зависимости» в «относительную независимость». Если коротко представить понятие «использования» формулой «мы созданы друг для друга», то «разочарование» подразумевает формулу «он (она) создан (создана) не для меня» и, наконец, «отделение» – «я создана (создан) не для него (нее)». Переход от стадии использования к разочарованию обыкновенно является кризисным моментом терапии, поскольку в этот период у пациента достигает кульминации переживание отвергнутости и утраты надежд, а у аналитика – ощущение безысходности процесса. На мой взгляд, именно с данным этапом связана большая часть прекращений терапевтических отношений и представление об эротизированном переносе как неодолимом препятствии для работы. Этот кризис, разрешение которого отчасти иллюстрирует вышеприведенный фрагмент, во многом напоминает ступень в развитии ребенка в начале второго года, названную Маргарет Малер «психологическим рождением»: неизбежное переживание одиночества, помогающее адаптироваться к реальности. Называя вторую стадию разочарованием, я имею в виду отказ от фантазий и принятие реальности терапевта как объекта, существующего отдельно от пациента и не только для него.

Если кризис удается преодолеть, на стадии отделения пациент интернализует взаимодействие и достигает частичной компенсации дефицита. Нормальный процесс отделения подразумевает, что его яростная потребность в ответном чувстве, в слиянии, превращается в печаль утраты. Нечто близкое мы испытываем, вспоминая то хорошее, что было в нашей жизни и уже никогда не вернется – однако это не значит, что в ней не появится другое, столь же светлое и желанное. Можно сказать, что любовь к аналитику отчасти трансформируется у пациента в любовь к себе. Депрессия становится грустью. Любовь не исчезает, но обретает характер чувства, скорее обогащающего личность, чем уничтожающего ее.

Последние мои встречи с пациенткой пришлись на сентябрь и октябрь на четвертом году терапии. Она рассказывала о летнем отпуске, который провела в Черногории. «Странно, – сказала она в заключение, – люди, побывав там, где им было хорошо, умеют брать это хорошее с собой. Для меня это всегда было страданием; прежде, расставаясь с чем-то, я только теряла». – «А сейчас?» – спросил я. Она достала из сумочки несколько красивых камней и сказала: «Я хочу один из них подарить вам. Я хорошо вспоминаю это лето. Мне было жаль, что там не было вас, и немного грустно, что нам с вами не поехать куда-нибудь вместе. Но я уже все равно буду чувствовать как бы ваше присутствие рядом, а этот сердолик – вам, чтобы вы чувствовали мое». Когда мы прощались в последний раз, я спросил: «Какая осень в Петербурге?» Она ответила: «Петербург вообще очень осенний город».



Закрыть